Это петух такой из аниме "Потомки Тьмы" - про посмертные разборки в японском дзигоку.
Вот он.
Петух справа. Хотя...

У меня просто ассоциация такая с "Нушоуштут".
Тут человечку одному, мудрецу брадатому, кровушка срочно понадобилась. Не понимает он, как так-то, народ нагло безмолвствует и смеет заниматься своими делами... и это после АУШВИЦА!!!
Вот негодники!
Как они смеют не поддаваться панике, пишет он, дожёвывая креветку.
Нушоуштут - только и могу сказать я.
Мы вот так вот действуем.
— Где ж было успеть: только вошел в положение Варьки — вздремнул на полчасика, а тут, глядишь, и звонок, — подзуживает Мясников.
— Пусти! — Клятышев бросается вперед и ударяет его обоими кулаками в грудь.
— Чего ж ты на людей кидаешься? Иди, пожалуйста, кто тебя держит, — и Мясников легонько отталкивает его, отчего Клятышев с размаху отлетает спиной прямо на меня.
Я, едва удержавшись на ногах, машинально отталкиваю его тоже. Я вовсе не собирался принимать участие в их разговоре и только что хотел идти в школу. Клятышев отскакивает в сторону от нас и оборачивается: в глазах дрожат злые слезы, а губы кривятся смехом. Все бессильное бешенство сосредоточено на мне. Маленький, вихрастый, он выговаривает что-то, задыхаясь и почти всхлипывая. То, что я слышу, не сразу доходит до моего сознания. Это как удар по голове, нанесенный неожиданно и с чудовищной силой. Я перестаю видеть что-нибудь перед собой: кирпичная стена школы, лица товарищей — все расплывается какими-то смутными пятнами; мне не хватает дыхания от этих, скорее угаданных, чем услышанных слов, откуда-то, словно с далекого берега, до меня долетевших: «…Недаром, видно… к стенке-то поставили… такие же, видно, были…» Время останавливается. В какую-то секунду, даже долю секунды, проходят, переживаются годы. Понимаю смысл сказанного не сразу. Когда он, наконец, доходит, наступает естественная реакция: схватить что-нибудь — первый попавшийся камень, кирпич, — сбить с ног, со всего маху ударить в это маленькое, старчески сморщенное, глумливое пятнышко с редкими сточенными зубами и рыжим встопорщенным хохолком, ударить еще и еще, чтобы оно исчезло совсем, навсегда…
И тут же, почти одновременно, до ужаса яркое сознание, что я не имею права сделать это, что не только я, но и сестра, и Санечка — все мы окружены врагами, которые именно и ждут от меня, чтобы я себя выдал, что именно в этом весь смысл настоящей минуты. Я не в состоянии видеть никого, но в наступившем молчании, в настороженности лиц товарищей, которую я угадываю, чувствую любопытство: что я сделаю? Понимаю, что это мгновение решает, дам ли я подтверждение тому, о чем было здесь сказано, о чем, может быть, никто из них еще и не знает или знает как о слухе… И я улыбаюсь… Я начинаю негромко смеяться. Бог знает, насколько мне удаются этот смех, эта улыбка… «О чем это он, что он городит? Оставьте вы его, над дураком пошутили, а он уж и реветь готов…» С необычайно обостренным, внутренним каким-то, вниманием я, не глядя ни на кого, чувствую их разочарование. В этом разочаровании — моя победа.
Вот он.
Петух справа. Хотя...

У меня просто ассоциация такая с "Нушоуштут".
Тут человечку одному, мудрецу брадатому, кровушка срочно понадобилась. Не понимает он, как так-то, народ нагло безмолвствует и смеет заниматься своими делами... и это после АУШВИЦА!!!
Вот негодники!
Как они смеют не поддаваться панике, пишет он, дожёвывая креветку.
Нушоуштут - только и могу сказать я.
Мы вот так вот действуем.
— Пусти! — Клятышев бросается вперед и ударяет его обоими кулаками в грудь.
— Чего ж ты на людей кидаешься? Иди, пожалуйста, кто тебя держит, — и Мясников легонько отталкивает его, отчего Клятышев с размаху отлетает спиной прямо на меня.
Я, едва удержавшись на ногах, машинально отталкиваю его тоже. Я вовсе не собирался принимать участие в их разговоре и только что хотел идти в школу. Клятышев отскакивает в сторону от нас и оборачивается: в глазах дрожат злые слезы, а губы кривятся смехом. Все бессильное бешенство сосредоточено на мне. Маленький, вихрастый, он выговаривает что-то, задыхаясь и почти всхлипывая. То, что я слышу, не сразу доходит до моего сознания. Это как удар по голове, нанесенный неожиданно и с чудовищной силой. Я перестаю видеть что-нибудь перед собой: кирпичная стена школы, лица товарищей — все расплывается какими-то смутными пятнами; мне не хватает дыхания от этих, скорее угаданных, чем услышанных слов, откуда-то, словно с далекого берега, до меня долетевших: «…Недаром, видно… к стенке-то поставили… такие же, видно, были…» Время останавливается. В какую-то секунду, даже долю секунды, проходят, переживаются годы. Понимаю смысл сказанного не сразу. Когда он, наконец, доходит, наступает естественная реакция: схватить что-нибудь — первый попавшийся камень, кирпич, — сбить с ног, со всего маху ударить в это маленькое, старчески сморщенное, глумливое пятнышко с редкими сточенными зубами и рыжим встопорщенным хохолком, ударить еще и еще, чтобы оно исчезло совсем, навсегда…
И тут же, почти одновременно, до ужаса яркое сознание, что я не имею права сделать это, что не только я, но и сестра, и Санечка — все мы окружены врагами, которые именно и ждут от меня, чтобы я себя выдал, что именно в этом весь смысл настоящей минуты. Я не в состоянии видеть никого, но в наступившем молчании, в настороженности лиц товарищей, которую я угадываю, чувствую любопытство: что я сделаю? Понимаю, что это мгновение решает, дам ли я подтверждение тому, о чем было здесь сказано, о чем, может быть, никто из них еще и не знает или знает как о слухе… И я улыбаюсь… Я начинаю негромко смеяться. Бог знает, насколько мне удаются этот смех, эта улыбка… «О чем это он, что он городит? Оставьте вы его, над дураком пошутили, а он уж и реветь готов…» С необычайно обостренным, внутренним каким-то, вниманием я, не глядя ни на кого, чувствую их разочарование. В этом разочаровании — моя победа.